Вильнюс
И я уехала, вернулась в Вильнюс, и меня действительно ничто в нем не трогало. Более того, жила я там все это время, до отъезда, как-то бесстрашно распахнуто и счастливо по-своему. Но было так не потому, что я вдруг взяла да примирилась и с тем, что угнетало и подавляло меня в этом городе, и со скудными, но трудными обстоятельствами своей жизни. Нет. Когда я постоянно уже, на все лады, уныло-настойчиво говорила отцу о своем страхе перед встречей с Вильнюсом, я, конечно же, имела в виду не город как таковой, а свою реакцию на него, т.е. возврата беспомощной и меня же разрушающей позиции противостояния всему, отгораживания и ощетинивания на все и всех. Иными словами, где-то глубоко, скрыто, но жило во мне сомнение (и не безосновательное для моего “эмбрионального” возраста), что метаморфоза, происшедшая со мной после крещения, в атмосфере насквозь чужого мне города, - не устоит, не выдержит, рухнет и исчезнет. И - о, чудо! - этого не произошло. Конечно, мне бывало и трудно, и больно, и тосковала я по отцу, друзьям и Новой деревне порой отчаянно, но - едва ли не судорожная напряженность, тревога, раздражительность, неприязнь, бывшие уже почти естественным фоном моего существования в Вильнюсе, ушли, оставили меня, поглощенные и растворенные в том Необъятном, что я впустила в свою жизнь несколько месяцев назад. И радость - моя ли о Нем, Его ли - обо мне, постоянно прорывалась сквозь горечь и тоску по Москве и всем, кого я уже успела полюбить там. А мой город, Вильнюс, стал как бы ненавязчивой декорацией, фоном, на котором и прошли последние - перед переездом - месяцы жизни в нем...
Прежде всего, по возвращении домой, я вдруг обнаружила, что между мной и моими друзьями образовалось некое расстояние. Оно не было материальным: мы не стали видеться реже, мы были так же рады друг другу и откровенны в разговорах. Отношение моих друзей ко мне не изменилось, но - изменилась я. Живя до крещения в “круговой обороне” (которая сейчас была снята), я невольно возлагала на своих немногочисленных друзей непомерные эмоциональные нагрузки - и они выносили их кротко и терпеливо, как и претензии и притязания разного рода, связанные с моей категоричностью и нетерпимостью. И неожиданно я поняла, что все это из меня ушло, как не было. Я стала ровней, спокойней, ироничней и легче - я стала шире. Но человеку постороннему теперь отношения наши могли показаться рассеянно-невнимательными и даже слегка отчужденными. А было все совсем не так и даже - наоборот. Отдаление было кажущимся, а отчуждение - мнимым.
Между мной и моими друзьями встал Он, а не равнодушие или гордыня. А Он - не разделяет, не разъединяет, а напротив - раздвигает и расширяет пространство, и в особенности - пространство любви. Я как бы отпустила своих друзей, отпустила в просторы, пусть еще и ограниченные моим несовершенством, но в образовавшееся после крещения пространство во мне и в безграничное уже - Его любви. И они заняли наконец и там и во мне подобающее и достойное место - значительное большее, чем прежде и - нежели я...
А общая мозаика моего пребывания в Вильнюсе до отъезда складывалась тем не менее не из событий, связанных с городом, друзьями, наедине с собой - от них в памяти осталось что-то общее, смутное и нечеткое. Но как ярко, живо и подробно помнилось то, что было прямо или косвенно связано с отцом Александром, с тем новым, что я впустила в свою жизнь после встречи с ним.
Помню, как печатала “Письма Никодима”, которые отец уже вдогонку почти протянул мне в толстенной папке: “Вы ведь печатаете на машинке? - и улыбаясь чуть виновато, он кивнул на разбухшую папку: - Вещь неплохая...по нашему времени. Других источников маловато, а отсюда хоть что-то можно выловить и усвоить. Возьметесь?” - спросил он негромко и сдержанно улыбаясь. Но когда вспыхнув от радости, я протянула счастливо, прижимая папку к груди, “ко-неч-но!, глаза отца сверкнули смехом и он добавил небрежно-весело: “Вам - занятие, народу - польза...У меня ведь все порастащили...” И как потом звонила О.Е. и просила подойти к поезду “Летува” и встретить В., чтобы забрать первую партию напечатанного, помнила до мельчайших подробностей. И как вдруг меня “подняло” на Покров и я рванулась в церковь, о которой мельком мне говорила что-то Н.Т. А ведь с вечера и думать не думала о чем-то таком, хотя в глубине души смутно понимала (но не желала признаваться себе в этом), что “погибаю” - не могу больше без храма, исповеди, причастия. Но упрямо не желая идти “куда-то” в Вильнюсе, так и терпела месяца два. И вот на Покров меня просто подняло. Проснувшись, как от будильника, очень рано и не размышляя ни о чем уже, я мгновенно собралась и поехала в такой знакомый мне с виду храм на горке, весь какой-то круглый, тяжеловесный, серый и напоминающий издали хоровод замерших вдруг пяти неваляжек. И от троллейбусной остановки я уже не шла, а бежала, и лишь открыв тяжелую резную дверь церкви, - успокоилась. И - все узнала : и особенную тишину храма, и какие-то особенные и лица и даже спины нескольких пожилых прихожанок, и лампадки, и потемневшие стены. Все это было для меня и моим - чувство возвращения было буквальным до слез. Внушительно громоздкая снаружи, внутри церковь оказалась величиной с залу старых квартир, только круглую и с темными кирпичной кладки стенами и высоким сводом. Народу было очень мало, а маленький сухонький и очень пожилой священник просто источал покой и бесстрастие. И подошла я к нему, к исповеди, почти завороженная и с незнакомым мне до сих пор трепетом: именно здесь с неожиданной ясностью и остротой, которые, кстати, не испугали меня, а каким-то чудом пробудили и смирение, и благодарность, я осознала, что говорю о своих трудностях Ему, Господу... И литургия не прошла, а протекла, как песня - на одном дыхании и я совершенно растворилась в ней: каждая нота трогательно-слабого хора и каждое слово священника проникало во все клеточки моего существа, возвращая ему тепло, гибкость и сердце отзывалось на них тоже неведомой мне прежде радостью - тихой и строгой...
А как весело и отчетливо помнился мне наш нежданный с Машей приезд в Москву на Рождество 85? Я и сейчас слышала ее, Маши, нежно-капризное воркование, когда мы спускались в полной темноте по каменным ступенькам в полуподвальное помещение мастерской - то ли художника, то ли скульптора, и запах ее - удушливо-теплый и сыроватый; и как вкручивали лампочку, потому что выключателя не было, и как непонятно на чем спали - то ли на топчанах, то ли на досках...Но все это не имело никакого значения: с той минуты, как мы ранним утром сошли с поезда, главным было то, что уже сегодня я увижусь с отцом и Рождество мы встретим в Новой деревне. Остальное отскакивало от меня, не задевая и не оставляя следа, остальному места во мне не хватало и не было...Потом я приезжала в Москву не раз и не два, но тогда же, безропотно подчинившись странности или строгости гостеприимства своих новых друзей, о приезде предупреждала и не оказывалась более в непригодных для жилья условиях. А вот запомнила только это пристанище. И как вскакивали в темноте по утрам, мгновенно собираясь и постоянно натыкаясь на какие-то балки, доски, тумбы и выбегали наконец на Пречистинку, еще в ночном тепло-оранжевом освещении; как заметала метель и вихрились у фонарей отдельные крупные снежинки, а мы влетали в распахнутые двери метро, обдававшего нас теплом и светом - мы были счастливы, веселы и бодры, а то, что не выспавшиеся и слегка “помятые” значения не имело - мы ехали в Новую деревню, на службу, на праздник...
И вот наконец эпопея обмена приблизилась к завершению: мне осталось только выписаться из Вильнюса, а потом, либо отправить паспорт с оказией, либо поехать самой и прописаться в Пушкино, в квартире, которую я до сих пор не видела, чем приводила в недоумение женщину, с которой менялась, весело и настойчиво повторяя ей, что мне все равно - была бы крыша...О том, чтобы в один из частых, но коротких набегов в Москву, в Новую деревню, забежать на ул. Гоголя, мне и в голову не приходило: я всегда надолго застревала в храме или уходила с Марией Витальевной и несколькими прихожанами на дачу, которую ежегодно снимали рядом с храмом, и часто оставалась там же ночевать, если дела Марии Витальевны захватывали нас допоздна. Но бывало, что отец Александр после службы сразу уезжал и быстро справившись с посудой на кухне и прочими мелкими проблемами, мы пешком, по проселочной дороге, шли на станцию, к электричкам, и я не подозревала, что постоянно прохожу мимо своего будущего дома, который оставался в глубине справа, а мы обычно сворачивали у магазина в парк и пересекая его, я мельком видела несколько девятиэтажек, повернутых к нам фасадами длинных серо-голубых блочных стен...
И вот только когда в Вильнюс пришло извещение о том, что контейнер с вещами прибыл в Москву и надо поехать принять его и сопроводить в Пушкино, вот тогда только я и увидела свою квартиру. Увидела и онемела. Это было как сбывшаяся мечта: огромная солнечная комната в серебристо-бежевых обоях - осеннее поле в пастельных тонах, окно на всю стену и в нем - небо, небо и только небо, с прорезающими его изящными кувертами ласточками и стрижами, и стрекот воробьев под окном внизу. Когда я глянула туда, у меня захватило дыхание, но не от зеленого моря вековых лип, а от картинки из детства: деревянные лачужки утопали в яблоневых деревьях, над ними, вразброс, поднимались сосны, ели, березы, покосившийся заборчик внутри хозяйственных построек отделял друг от друга невидимые уже от изобилия и высоты трав участки и краем своим подходил прямо к проезжей дороге, которую отделяла от железной только невысокая песчаная насыпь...И я задохнулась - от невероятности “возвращения” в самые ранние воспоминания детства. И восприняла это не просто как подарок, а дар и благословение свыше...
Но ни о чем об этом я еще не знала, когда осталась один на один перед последним рывком в обмене и когда бессознательно и не помышляя о том, чтобы отказаться от переезда, стала “тянуть”. Проснувшись как-то утром - очень рано - я вдруг спокойно сказала себе: “Не поеду...Никуда не поеду”.
Должно быть, некоторая неуверенность и неопределенность в том, что же я делаю, жили во мне все это время. Однако, освященные полным к Нему доверием, сомнения эти не вставали, до поры, преградой на моем пути. Позже я как-то поняла для себя, что когда мы верим, веруем, все происходящее соизмеряется уже не с нами, а с Ним, и этой небесной арифметикой можно отчасти объяснить многие неожиданные и удивительные изменения, совершающиеся в нас. Удивительны они еще и тем, что происходят как бы без наших к тому усилий. Мы только вверяем Ему себя, со всеми нашими “не” и “но”, и они, эти “не” и “но”, становятся - рядом с Ним - маленькими и незначительными, и мы спокойно и даже радостно продолжаем делать то, что делать должны.
Мое “никуда не поеду” было, если можно так сказать, необходимым искушением, а не “проверкой на прочность” или испытанием, но именно - искушением. Спокойствие - оно ведь всегда живое, теплое, а во мне говорил рассудок - холодный и мертвый. Ни сразу, ни позже я, увы, не обратила внимания на то, что сердце мое окаменело: оно не отзывалось ни на одно из имен московско-пушкинской жизни. А если воспоминание и вспыхивало все же в скованном уже морозом сознании, мне не приходилось даже гасить или отгонять его: тут же оно окатывалось и поглощалось ледяной трезвостью: я “смотрела” на него совершенно отстраненно, как на нечто не со мной бывшее. Такое внезапное обесчувствование должно было хотя бы насторожить меня, но нет, я приняла его за наконец-то дарованное мне “благоразумие”. И было это тем более легко, что разного рода эмоции по большей части и обуревали меня, а вот такая “ясность” посещала довольно редко.
Помню, что в этот день, я пробродила по городу без всякой цели несколько часов, не желая ни видеться, ни встречаться, ни разговаривать с кем бы то ни было. И какое-то время испытывала даже нечто близкое к гордости за то, что решила остаться: ведь я считала себя победителем, а не побежденной. Мысль о том, что я должна буду объяснить отцу Александру, почему передумала уезжать, жила во мне как-то отдельно, в стороне, сама по себе и не мешала думать в другом направлении, а сама я оглянуться на нее прямо и в упор - не смела. Но вернувшись домой и потолкавшись без дела из угла в угол, я вдруг стала мысленно “спорить”...с отцом Александром. Смутное сознание того, что со мной происходит что-то не то, не так, что-то недостойное, некрасивое, пока лишь раздражало меня и я с досадой отмахивалась от таких “вспышек”, как “струсила!”, “предатель”, “ничтожество”...Большую часть меня захватила все же панорама жизни в Вильнюсе, если я останусь.
Воображение рисовало картины некоего сказочно мгновенного обновления и другой жизни, а они были и яркими и насыщенными счастливыми подробностями, и вообще - все вокруг и во мне было понятно, легко и радостно...Утешив себя воображаемой перспективой “новой жизни” и совершенно почти уверившись, что приняла правильное решение, я снова однако с неожиданным холодом начала искать и приводить доводы (кому? отцу? друзьям? еще кому-то?) и аргументы к тому, что мне не следует уезжать из Вильнюса. И особого труда это не составило. Потому что над первой частью “монолога” о занюханом провинциальном городке, где я никого не знаю, о квартире, которую я в глаза не видела, об отношениях, которые придется налаживать с соседями да и вообще, о мамочке, наконец, которую я любила ужасно, о В. и прочая и прочая, - так вот надо всем этим - таким в сущности естественным и понятным - возвышался и торжествовал главный аргумент: “Может быть, это и есть мой крест? И это его я должна нести, а не бежать искать что-то... куда-то...”
И тут же сама себе радостно отвечала: “Конечно, надо именно так... Теперь ведь все будет иначе. Я знаю отца Александра... Мне многое открылось... Да и я стала уже немного другой, и сильнее, и я не одна....” Правда, вторая часть звучала во мне менее решительно и довольно вяло, потому что я ощутила вдруг в себе странный провал: ничто во мне - ни память, ни сердце, ни даже тело мое не помнило ничего из того, что мне якобы открылось и что я “знала”. Но чем больше это смущало меня, тем яростней я держалась за главный аргумент (о кресте), а все остальное отбрасывала до будущего “трезвого и спокойного” обдумывания. И не сомневаясь более, заказала разговор с Семхозом. Обещали дать только поздним вечером. К тому времени я сидела на полу, рядом стоял телефон и пепельница с массой окурков и несколько листов бумаги, на которых я судорожно пыталась четко и коротко сформулировать свои размышления и проблемы... Наконец раздался междугородний звонок и в трубке прозвучало:
Загорск заказывали?
Да...
Говорите! Говорите...
У телефона была женщина и извинившись за поздний звонок, я назвала себя и попросила, если можно, Александра Владимировича...
В трубке что-то тихо стукнуло и я отчетливо услышала глуховатый женский голос, а следом тут же - звонкий: Сашу? Сейчас... Са-ша!
Потом тишина и - в трубке раздалось строго-вальяжное:
- Да-а?
От неожиданности я тут же назвала отца отцом Александром, хотя неоднократно была предупреждена, что по телефону делать этого не следует. И затараторила, что это я, из Вильнюса и простите, что так поздно, раньше станция не давала...если побеспокоила.
Светлана... здравствуйте, - не реагируя на мое сбивчивое и сумбурное вступление, произнес отец. - Все в порядке, не поздно... Ну, как ваши дела? - продолжил он все в той же странно неспешной и казалось даже ленивой интонации.
И тут, непонятно почему, я принялась вдруг бодро отчитываться:
У меня все в порядке... Я уже все сделала...Даже не верится. Вот... Мне осталось только выписаться... из Вильнюса. И я не знаю... - и тут я запнулась.
Но ведь это не сложно - выписаться...Сходить в какую-то контору с паспортом, да?
Ну, в общем, да... Но я боюсь... а вдруг...
Что же тут страшного, - по прежнему не обращая внимания на мое заикание, продолжал отец почти лениво и отстраненно. - По-моему, все идет хорошо... Ну прихватите с собой какую-нибудь книжку, чтобы не скучать. Придется наверно потолкаться в очереди...
Я глупо и счастливо отчего-то смеялась почти на каждую реплику отца, отвечала что-то и снова смеялась. Но передо мной лежал лист бумаги, на котором я предусмотрительно записала те “мудрые” вопросы, ради которых, собственно, и решилась позвонить отцу. Наконец, оборвав этот неуместный и ничем не обоснованный, как мне казалось, взрыв радости, я произнесла все же неуверенно:
Отец Александр, я хотела спросить вас... Я вот о чем думаю...
Да-а? - снова растянуто-строгое.
Может мне не нужно уезжать...из Вильнюса...Может, трудности...ну вы знаете, которые здесь...А что если это и есть мой крест и я должна нести его...а не убегать куда-то..
И тут я услышала молчание. Оно было таким глубоким и насыщенным чем-то таким знакомым, что это тут же оглушило меня и - голова моя взорвалась: я вспомнила все и отец Александр был не в тысяче километров, а вот здесь, в моей комнате, с занавешенными почему-то окнами и слабо горящим у дивана торшером. Поэтому когда он наконец произнес, просто, мягко и - уже прощающе! - : “Но ведь вы не понесли...”, я отозвалась мгновенно и согласно: “Да...”, только почему-то почти шепотом и снова проваливаясь в оглушительное молчание.
Но молчала только я. Отец же говорил что-то - уже весело и спокойно, но поверженная тем, что происходило внутри меня, первых его слов я как бы и не слышала и не помню. А дальше - отец просто расписывал, подробно и весело, какое это удовольствие - переезжать. Как приятно собирать вещи, “потихоньку, не торопясь”, что-то выбрасывать - “за всю жизнь набирается столько хлама”...”Начните прямо сейчас, это очень вдохновляет...придется, правда, побегать туда-сюда с мешками мусора”...”У вас нет контейнера? Тем лучше! Разожгите костер! Нет, не в квартире...хлопот не оберетесь, да и не поймут ведь...Лес рядом? Ну это совсем замечательно. Туда и несите...Там, гляди и медведь в гости забредет...на огонек...”
На следующий день я сдала паспорт на выписку, потом отправила его с оказией в Пушкино и 17 июля 1985 года приехала сама, насовсем...