Июль... Август... (1990 год)...
...Между тем, я обнаружила, что до сих пор топчусь чуть ли не посреди неширокого тротуара Волхонки, и что меня порядком продуло, а сумка с магнитофоном оттягивает плечо и ужасно хочется кофе, и вообще, хорошо бы прислониться к чему-то, а еще лучше - присесть куда-нибудь. Оглянувшись по сторонам, я увидела у торца дома сложенные штабелями металлические балки и - невольно взгляд мой снова остановился на афише. «Сделана добротно, квалифицированно, - подумала я, ежась. - И шрифт огромный... И все звания отца - священник, богослов, магистр... Она, конечно же, привлекает внимание, пусть хоть механического поворота головы в ее сторону. А любопытного ко всему, что выделяется, возможно, и остановит и заставит прочесть все - от корки до корки! - я почти злорадно усмехнулась, представив себе эту картинку. - А дальше? Дальше -что? То есть как - что?» - спросила я себя, пытаясь остановить ворчливо-бессмысленные, как мне казалось, размышления свои, но они продолжали вяло перекатываться в мозгу, как мелкая речная галька по дну такой же мелкой и ленивой воды.
«Ну не остановится - случайный, ну и Бог с ним, не пришло время. А кто остановится и прочтет, да еще, преодолевая смущение или неловкость, ткнется в окошко и спросит «билетик» - для того даже этот шаг уже не будет «случайностью». И вообще, мир перестанет быть для него средоточием нелепых или даже «счастливых» случайностей... Потому что он, мир, упорядочится, но совсем иным законом, нежели по которому живет сейчас, или вынужден жить, или пытается жить этот человек...» Я буквально вжалась в железяки, крепко обхватив себя руками и закрыв глаза. А мысли, горькие и обидные, наплывали одна на другую, незаметно гася радость предстоящей встречи с отцом, лекции, и все непреодолимей становились и неожиданная усталость, и тоска, и ощущение заброшенности. «Конечно, хотелось бы верить, - думалось мне дальше, но, как в болезни, бескостно и смутно, - что, узнав отца, человек уйдет, ну, хотя бы, растормошенным или расторможенным...»
«И где, кстати, эти люди?» - я приоткрыла глаза и увидела перед собой пустую серую улицу... Человек 10 довольно уныло и как-то отдельно друг от друга потаптывалось у входа. Не тревога, а ревность и обида за отца кольнули меня и, нахохлившись, я присоединилась к вяло прохаживающимся по тротуару, на котором уже четко и широко обозначилась тень от дома, и снова в ней было прохладно и даже зябко. «Такая лекция! - думала я с горечью, невольно перенося ее на все-таки пришедших на Волхонку 13. - Ничего не понимаю! Какие толпы собирались на тех... тогда и задолго до начала... Будто в Новую Деревню приходила - солнце, радость, свет, движение - словно все друг с другом знакомы давно и, конечно же, прекрасно знают, куда и зачем пришли... Неужели я примчалась так рано? На прежних выступлениях люди собирались толпами за час до выступления и атмосфера, очень схожая с той, что бывает в самом дворике храма после службы, охватывала тебя уже на подходе к зданию, где отец читал очередную лекцию. И как же это было радостно! Гордо (за отца!) проходя мимо толпящихся, мимоходом выискивая знакомые лица, я становилась где-нибудь в сторонке и наблюдала за теми, кто пришел, и видела, что они - не обыкновенные: лица их были освещены не только солнцем, но и изнутри, они светились, были слегка возбуждены и - счастливы. И еще все это «собрание» напоминало безбоязненно и шумно колготящихся и щебечущих птенцов, которые слетаются на нежданно обрушившееся на них лакомство. Но они-то, несмотря на заметное нетерпение, наверное не сомневались в том, что пришли-прилетели не зря, что каждого оделит вниманием, улыбкой, тактом и чудесным юмором человек, пришедший окормлять их... И вот - на тебе: несколько человек, а время ведь наверняка приближается к четырем. Но может быть, слишком поздно было объявлено об этой лекции, и тем более - афиши... Надо ведь и напечатать их, и расклеить...» И я вспомнила весь этот день, день, когда стало, наконец, точно известно, где и когда будет прочитана лекция «Христианство». Вспомнила из-за якобы курьеза, происшедшего со мной тогда, в сторожке. Никого уже не осталось в храме, было около двух часов, когда приехал А. Е. с распечаткой нового расписания лекций на предлинном, в несколько раз сложенном листе. Отец, уже в цивильном, в белой рубашке с закатанными рукавами, и А. Е. сели друг против друга на краю стола в трапезной, а я немедленно пристроилась как бы во главе стола, между ними, и открыла записную книжку. Отец, мельком и весело глянув на меня, вдруг шутливо-зловеще, громко прошептал, обращаясь к А. Е.:
-Она все записывает! А!?
А. Е. только хмыкнул и двинул по столу лист с распечаткой, а я, натянув на себя, ни с того ни с сего, маску «деловой», ответила строго и равнодушно:
-Совсем не все, даже очень не «все».
А. Е. диктовал даты, место и название лекций, и отец изредка прерывал его:
-А, так это здесь, значит... Когда?
-А где это? А, знаю, знаю, на Таганке, вниз и направо, там заводишко какой-то... Та-ак... Далековато, конечно... Ну, ну, что там еще?
-В котором часу? В три? Так я еще могу успеть в институт... часам к 7-8... Вполне. Вы посмотрите, что там можно сделать... Та-а-к.
Я, вытягивая шею, иногда сама заглядывала в расписание и когда первый раз увидела, что в один день будут проведены две лекции, с дурацкой своей непосредственностью воскликнула в голос:
-Как!? Две сразу!?
Но отец, лишь мельком взглянув на меня, усмехнулся так, что я готова была провалиться сквозь землю и не подавала больше никаких «реплик». Однако Мария Витальевна тихо подошла как-то как раз в тот момент, когда отец и А. Е. обсуждали, где что находится и как успеть с одной лекции на другую. Она только молча, почти незаметно покачала головой, но лицо ее, маленькое, светлое, изборожденное морщинками, вдруг на мгновенье буквально затуманилось болью, и большие веки опустились на голубые, сейчас словно подернутые пеленой, глаза, а губы чуть скривились. Она так и не сказала ни слова, а отец смотрел на нее ну совершенно по-детски виновато и растерянно. И тоже, ничего не сказав, заерзал на стуле и, опустив голову в записную книжку, строго спросил:
- Продолжим... Что там дальше?..
Наконец, я услышала название лекции, которую собиралась записывать, и со словами «где-где-где?» потянулась за листом на столе. Должно быть, в ту же минуту, я не видела, и отец протянул руку к расписанию, и наши руки соприкоснулись - и меня так дернуло, что это можно было бы видеть с другого конца стола, если бы было кому смотреть. Соображать, что произошло, у меня не было времени, я только вытянулась кочерга-кочергой, опустила глаза и впилась в свою записную книжку. Лицо у меня горело так, что рядом с ним можно было высушить по меньшей мере носовой платок. Но горело у меня не только лицо, но и сердце, и продолжало гореть еще какое-то время. Я сидела не шевелясь и - молилась. Больше мне ничего не оставалось. А осмелившись наконец взглянуть на отца, заметила, что он тоже как бы замер и смотрит на меня внимательно, но все же с легкой вопросительной полуулыбкой, которая, однако, словно застыла на его побледневшем лице.
Не было это ни некой неконтролируемой мной реакцией на прикосновение отца, ни током, ни молнией - вообще это не было чем-то механически-электрическим. Это было как неожиданный ожог сердца, который пронзил меня с головы до пят. Именно неожиданность и ввела меня в ступор, из которого отец сейчас пытался, по-своему, вывести меня. Он заерзал на стуле и все шире стал раздвигать локти по столу, а потом и вовсе на мгновенье лег грудью на стол и, потянувшись к А. Е., спросил, все еще оставаясь бледным и едва заметно улыбаясь:
-Что там у нас? Я, кажется, пропустил...
Мне ничего, при таком положении рук отца, не оставалось, как только убрать свои под стол или сидеть смирно, касаясь локтями отца. И тогда я буркнула хмуро:
-Не толкайтесь, пожалуйста, я сейчас со стула слечу. Отец мгновенно, без слов, откинулся на спинку стула и весело и легко посмотрел на меня, улыбаясь при этом чуть лукаво, насмешливо и открыто...
-А от отца током бьет, - почти виновато, с легким испугом и слабо улыбаясь, сказала О., тихо стоя возле меня.
И виноватость, и испуг относились ко мне. О. знала, что я терпеть не могу ее склонность к мистифицированию абсолютно всего: постоянно одергивала ее, и довольно резко, почти рявкая, потому что меня дико раздражало ее напускное (как мне казалось) юродство и, в особенности то, что в ее, О. «исполнении» вера и вообще, духовная реальность, сводилась к нагромождению издевательски хохочущих неслучайностей, - так она их «прочитывала» - сладить с которыми можно только молитвой и, что самое худшее - употребляла она это «средство», молитву, часто вместо того, чтобы... т.е. подменяла ее действием все: и необходимость осознания происходящего, и принятия его, и отношения своего к тому, что происходит, словом, по принципу: «У меня болит голова, надо помолиться, чтобы не болела...»
И вот она стоит рядом, виновато улыбаясь, и рассказывает, что подойдя к кресту (после литургии) и приложившись к нему, она склонилась и к руке отца Александра для того же и вдруг ее ударило током... Говоря это, О. смущенно и с надеждой смотрит на меня, потому что я, как ни странно, слушаю ее, не перебивая и не рявкая, как обычно...
-Не веришь? - говорит она с печалью в глазах.
-Ну,., не знаю, - решила я не признаваться. - А отец?
-Я посмотрела на него... Он так побледнел...
-М-г, - только и промычала я.
А потом нечто подобное произошло и с Л. Только у исповеди, когда отец уже благословлял ее... И вспомнила она об этом уже позже, после, после всего...
Это было в конце июля... Июль, август... А весь этот год? Весь 90-ый год? Да он пульсировал у меня перед глазами светом, теплом, красками, лицами - он и был таким, как один яркий, пронизанный солнцем, насыщенный какой-то непреходящей радостью, ошеломляюще счастливый день... Вот - Пасха... Вернувшись домой после праздничной ночной службы около двух, я, конечно же, проспала (без особого сожаления, правда) утреннюю и примчалась в храм, -причем всю дорогу меня сопровождал и подгонял колокольный перезвон, - когда вся наша компания готова уже была направиться в Заветы, на дачу, и я рванулась к сторожке и, никого не замечая, переполненная и радостью, и легким раскаяньем, коротко постучала в кабинет отца и тут же распахнула дверь со словами:
-Я на секунду, отец... простите и благословите.
Склонив голову, я протянула сложенные ладони, краем смеющегося глаза взглядывая на сидящую на диване Н. Ф. Отец - он был у стола - тоже оглянулся на Н. Ф. и улыбнулся и ей, и мне чуть смущенно, тепло и лукаво. Осеняя меня крестным знамением, он сказал, твердо и серьезно:
-Прощаю и благословляю, - и легонько притянув к себе за плечи, коснулся бородой и усами моей макушки.
Потом тут же потянулся к столу и, выдвинув один из ящиков, сказал как бы про себя:
-Надо вам что-то подарить... - на что я немедленно замахала руками «не надо! не надо!» и даже попятилась к дверям.
Но отец уже протягивал мне на раскрытой ладони маленького белого пластмассового ягненка - Агнца, к одному бочку которого было прикреплено тонкое древко с узким красным флажком и крестом вдоль него. На мое долгое «а-а-а!» и распахнутое от какого-то общего счастья лицо отец, смеясь и мягко посверкивая потемневшими глазами, уже совал мне в другую руку пачку индийского чая со словами:
-Берите, берите, чаек всегда сгодится...
И с его напутственным «С Богом», горя и лицом, и сердцем, я вылетела во двор, где за оглушительным звоном колоколов немыслимо было различить чей-то отдельный голос, и над разноцветной, яркой, светлой толпой, движущейся в нескончаемом хороводе, над сияющими, счастливыми, но все еще бледными лицами, постоянно взвивались чьи-то руки, призывным движением своим напоминающие трепет крыльев птицы, когда она готова - вот-вот - сесть наконец в гнездо...
А лето? Июль, август? Эта незаметно образовавшаяся невозможность уйти из храма - сторожки, трапезной - до тех пор, пока не уезжал, в Москву или домой, отец?.. Это была именно невозможность уйти, а не желание остаться. Желания - какие бы то ни было - отсутствовали, что тоже было и необычно, и мне несвойственно. Но было именно так: ничего не хочу, ничего не нужно, а уйти - не могу. Несколько времени ушло все же, прежде чем, разобравшись - в себе, скорее, нежели в том, что же происходит, - я перестала сопротивляться так необъяснимо властно призывающей к себе реальности. И она тотчас укоренилась во мне, в одночасье, потому что другой себя я уже и не помнила, как только той, что была тогда летом, там, в храме...
И вот когда я осталась, все и начало проясняться. Медленно, осторожно, но теперь уже неостановимо преподносилось одно откровение за другим. В эти последние два месяца что-то в присутствии отца происходило - и вокруг, и с людьми. Отчасти это напоминало необычное оживление -рост и цветение - растения, когда из почвы, среды как бы уставшей, высохшей пересаживаешь его в землю свежую, хорошо взрыхленную и дышащую. И тогда глаза, привыкшие уже видеть и вялость листьев, и тусклый цвет и зелени, и самого бутона, замечают вдруг чуть выпуклые и прозрачные прожилки на листах и даже мохнатые, будто живые, ворсинки на них и на стволе, и кажется, что ток живительного сока, текущий по ним, отменно различим, и это он питает и корень, и стебель, и листья, придавая им стройность и упругость, а краскам - цвет, естественный и сочный...
О себе же - я невольно отметила, что общее как бы напряжение жизнью оставило меня, и внешне это проявилось в том, что движения мои, обычно порывистые и резкие, сменились вдруг ровными, замедленными, словно на несколько секунд запаздывающими реагировать на то или иное обстоятельство. А во мне самой сделалась вдруг удивительная уверенность, ничего общего не имеющая с торжествующей самоуверенностью. Скорей, ее можно противопоставить печальной неуверенности: она мечется и терзается в поисках доказательств правомерности своего существования и тем самым истощает душевные силы совсем как бы не по делу и очень даже скоро. Состояние же, в котором пребывала я в июле-августе, замечательно было как раз своей устойчивостью и независимостью от чего бы то ни было: от слова ли, взгляда или от погоды. И было это тем более чудесно, что некоторая напряженность во взаимоотношениях с людьми у меня присутствовала: сама ли я или мой образ жизни вызывал - у определенной категории людей - легкое, скажем, недоумение. Было ли так на самом деле или мне это только казалось - важно то, что мне это было не безразлично, и потому некоторый дискомфорт ощущался нередко. И вот тогда, летом, это, как и многое другое, оставило меня, будто я сбросила тяжеленный и страшно неудобный скафандр, сбросила и - все забыла -буквально! - все\ А моя душевная встрепанность, горячность, нетерпение и нетерпимость, частый разлад с собой -все, бывшее привычным и малоприятным фоном моего существования, все, что меня же и мучило и, как я понимала, мешало что-то очень важное в этой жизни усвоить, все это - вдруг и сразу, - будто ластиком стерли неверный рисунок - было поглощено удивительной, первозданной почти безмятежностью, которую поначалу - от ошалелости - я даже приняла за глуповатую расслабленность. Но это было не так. Бывшее во мне крепким по существу, но как бы в зачатке, зародыше, не до конца оформившимся или раздробленным, выросло, воплотилось и стало реальностью в несколько дней и без малейшего моего к тому усилия. И эта редкая полнота умиротворенности, будучи благодушной и светлой, рождала ясное и ровное приятие и действительности, и себя. При этом значимость происходящего вокруг не приглушалась, а - напротив, приоткрывала истинную свою сущность. И преображение это было столь явным, что по силе и возвышенно-интенсивному ощущению я могу уподобить его лишь первому году после крещения, но с удивительной разницей. И странно было бы не отметить ее.
Тогда, после крещения, все ожило и заиграло - вспыхнуло, как неожиданно взорвавшийся фейерверк, заискрилось, засверкало, брызнуло и заблестело лавиной, водопадом, танцующим в глазах солнцем... Сейчас же все было несколько иначе, по-другому. Фантасмагории не было - ничего феерического, никакой эйфории, ни в красках, ни в чувствах. Все тона были как бы слегка приглушенные – но предельно ясные, радость была спокойной и ровной, а не бурной, солнце - не брызжущее и яркое, а ласковое и теплое, и люди рядом со мной - не изумительные и прекрасные, а милые, родные и даже немножко смешные, и оттого еще более дорогие и близкие... Это было как повзрослевшее счастье. Оно не исключает вспышек, пронзительных и острых, но семья, условно говоря, держится не ими...
Оставаясь некоторое время в растерянности и нерешительности (я возвращаюсь к началу), не зная, как себя вести - то ли идти домой, то ли остаться, я по привычке стала усиленно помогать М. В. на кухне: нарезала овощи, заваривала чай, следила за тем, чтобы на сковородке что-то там не пригорало, и постоянно мыла посуду, конвейером поступающую из трапезной. Позже я как завороженная и в каком-то оцепенении сидела в углу дивана и наблюдала за коловращением народа в трапезной: от крыльца, через бывший «предбанник», кухню, в трапезную и к дверям кабинета отца неуловимо ровно и даже симметрично и, казалось, бесконечно, двигался поток людей. А за длинным столом поперек трапезной, не обращая внимания на гомон и гвалт, то утихающий, то возобновляющийся с новой силой, певчие разбирали ноты и репетировали; туда же подсаживались и мальчики, помогающие в алтаре на литургии, и их мамы, и кто-то из прислуживающих в храме, на кухне - перекусить и просто попить чаю. Два огромных стареньких дивана, которые взяли стол как бы в окружение, служили коротким пристанищем для тех, кто хотел «потолкаться» среди своих и потолковать с кем-то. Оставалось еще довольно большое пространство между входной дверью и столом и диванами. Но дверь практически не закрывалась и пространство это часов до двух не пустовало...
И наконец, я осталась. По инерции я все еще пыталась найти себе какое-нибудь «занятие» и, не находя его, нервничала. Но потом я совсем отпустила себя - и все стало происходить само собой. Ушла суета, а с ней и напряженность, и с непонятно откуда взявшейся размеренностью, благодушием и спокойствием, я делала все то, что необходимо было в данный момент, сейчас: ожидающим, скромно и терпеливо, отца предлагался чай, с ними же завязывался какой-то приветливый разговор, с Марией Витальевной, присевшей наконец к маленькому столику у дверей и что-то поклевывавшей с блюдца, обсуждалась предстоящая поездка в Москву или что-то иное. Чудесным образом и постоянно уже пополнялась наша маленькая библиотека, и после возвращения отца из Италии решено было привести ее в порядок: завести картотеку, наклеить на книги экслибрис «Из книг прот. А Меня» - кто его рисовал? Кажется, Н. Е. - расставить книги в алфавитном порядке... Всем этим я занималась часто и с удовольствием, но все с тем же удивительным покоем в душе, который возник и ширился во мне с того момента, как я оставила попытки противиться невозможности уйти из храма, пока там был отец... Но главное было все же не в том, что я делала, и даже в ничего, в сущности, неделании, а в той поразительной естественности и легкости, с которой все мое существо было обращено к тем, кто находился в это время в трапезной, и никаких усилий - особенных или других - я к этому не прилагала. То есть, это не было, как скажем, в начале, когда хочешь что-то сделать для других, или наоборот, когда отчаянно не хочется что-то делать, но знаешь, что так нужно - и надо перемочь свое «не буду!» или пересилить свою немощь, а порой и преодолеть неприязнь к кому-то - и сделать. Так вот, это состояние не было ни тем, ни другим, а было оно так же органично, как дыхание - его ведь не замечаешь и им не хвалишься...
Часам к двум, а то и позже, поток людей редел, иссякал, уходили певчие и помогающие, и появлялось несколько человек совершенно вроде незнакомых, и были они как-то по-особенному тихи и незаметны, никому не докучали вопросами или расспросами, а просто сидели с книжками, чаще на стульях рядом с диванами, и казалось, что они даже хотят, чтобы их не замечали. Должно быть, это были те, кому отец встречу назначил, и они спокойно ждали, когда их пригласят.
И вот тут подходило время, которое сейчас я не могу назвать иначе, как только словом «стояние». Все улеглось и затихало, никто не ходил туда-сюда, если что-то и говорилось, то как бы невнятно и вполголоса, словно про себя или только друг другу; лица и фигуры сидящих, за столом, на диване или где-то в уголке, виделись будто в легком тумане, мареве, светлыми, мягкими и чуть подрагивающими очертаниями; из звуков ясными - и такими уместными - были лишь легкое позвякивание ложечек о чашки, и голоса звучали приглушенно и притупленно, словно разговаривали не здесь, в трапезной, а за окном, кружевная белая занавеска на котором была слегка одернута влево и виднелся кусочек забора, дороги и дома напротив храма... Трапезная, то ли погружаясь, то ли, наоборот, поднимаясь куда-то, вся окутывалась каким-то особенным теплом, почти маревом, имеющим странное свойство - светиться, мягко-молочно и в то же время серебристо-прозрачно... Млечно-мерцающая, светящаяся, едва колеблющаяся и зависающая в пространстве - так видится мне из нынешнего далека трапезная августа 90-го года... И мы - несколько человек - ходим, разговариваем, общаемся друг с другом, но движения наши, плавные и даже слегка парящие, и видно только, как шевелятся губы или лицо освещается улыбкой, потому что происходит все это в загадочно-мягкой тишине не озвученного фильма... Конечно, мы говорили о чем-то, но главным было не то, о чем, - скорей всего, о чем-то несущественном, - а то осязаемое почти физически чувство невесомости и легкости и, в то же время - потрясающей собранности и ясности всех сил ума и сердца, причем опять же, без какого бы то ни было усилия с нашей стороны...
Наша четверка - «девиц», условно говоря - сложилась как-то сама собой и неприметно: С. Г., Г. Н., К. и я. Возможно, кто-то и присоединялся к нам изредка, но лишь для того, чтобы скоро и так же незаметно для нас исчезнуть. Мы же - не уходили. С. Г. сидела обычно у окна и что-то писала в тонкую школьную тетрадку, как оказалось позже -исповедь за всю жизнь, отец попросил. Г. Н. тихо и как-то монотонно разговаривала с кем-то, устроившись на диване: она врач, и часто находился кто-нибудь, кому нужен был ее совет, а то и помощь. В сумке у нее всегда были и рецепты, и коробочки с гомеопатией, и прибор для измерения давления. Катенька, девушка, появившаяся у нас в приходе недавно, существо юное и всегда сияющее и радостное, вот она была самой подвижной и почти всегда с книжкой, но это, скорей, не от «неуемной тяги к знаниям», а от застенчивости и неумения эту застенчивость и радость скрыть иначе, как за обложкой книжки... Никто из нас не «претендовал» на разговор с отцом или что-то подобное, мы просто были там, где он, и помимо никак не осознаваемого нами -блаженства? благодати? - непередаваемого мира и покоя и в нас самих, и вокруг - просто (и необъяснимо в то же время) не могли уйти из трапезной, зная, что отец еще где-то здесь...
А отец, выходя ненадолго из кабинета, останавливался в дверях и оглядывал нас - сразу всех - как-то по-орлиному, чуть ли не из-под ладони, но с тем выражением веселости и лукавства, которые всегда почти были на его лице. Через секунду взгляд его теплел, мягчел, добрел и, увидев, что мы подняли лишь головы в его сторону и тоже улыбаемся, он решительно подходил к нам, легко и стремительно, и если мы сидели рядом, склонялся над нами, широко обнимая спинки стульев руками и рясой, и смотрел - то на одну, то на другую - вопросительно, и чуть насмешливо, и ясно. Но поскольку мы, к примеру, я и Г. Н., продолжали просто улыбаться ему во все лицо и смотрели счастливо и открыто, отец проговаривал свое чудное: «Да... Это замечательно!» и шел к С. Г., на секунду приседал рядом и на ее испуганное «не успеваю!» говорил успокаивающе-ровно: «Успеете. Не волнуйтесь... Должны успеть». Потом подхватывал сияюще-зардевшуюся Катю и, отведя в непонятно как образовавшийся уголок, говорил с ней о чем-то, и только после этого подходил к человеку, который ждал его. Мария Витальевна, как только отец появлялся в дверях кабинета, тут же скрывалась на кухоньке и возвращалась с чашкой горячего чая и чем-то съестным на блюдце, и отец поглощал все это на ходу, не отвлекаясь от разговора или движения по комнате...
Ничего, в сущности, ни за эти несколько минут, ни за те несколько часов, что мы проводили так отдельно, уединенно и как-то глубоко интимно, - не происходило. Как раз наоборот: все как бы останавливалось - и время, и мысли... И это была та блаженная, та совершенная тишина ума и сердца, в которой все и начинает быть... И никогда прежде - и после тоже - ничего подобного я не испытывала.