Ночь перед освящением квартиры
А ночь оказалась вдруг так некстати, сон как рукой сняло, и закружились в голове мысли, слова, лица, словно поднятая нежданным вихрем листва. Всплывали, бессвязно сменяя друг друга какие-то события, сценки, подсмотренные во дворике храма, звучали обрывками слова молитв, читаемые то ли дьяконом, то ли кем-то из левого хора или привязывалась ненадолго какая-нибудь мелодия из службы...
И вдруг - одна единственная мысль остановила всю эту уже утомившую меня круговерть: “Это не Вильнюс, не Швитуре (улица, где я жила)...Я в Пушкино...Я переехала...Это не Вильнюс...” И мне стало вдруг так страшно, что я оцепенела под легким одеялом в нелепой и неудобной позе и забывшись, сказала вслух: “О Боже! Что я наделала!?.” И тут же, словно в ответ, услышала слова отца Александра, сказанные им по телефону, когда запаниковав на последнем этапе обмена, я решилась позвонить ему: “Но ведь вы не понесли...” и “Здесь больше шансов...” И вся эпопея переезда - от разговора с отцом в электричке и до момента, когда я увидела свою пушкинскую квартиру (а увидела я ее тогда же, когда и привезла полупустой контейнер) - предстала передо мной как дорога, дорога, которую я прошла почти как завороженная, околдованная, когда ничто в этом довольно противном мероприятии меня не задело и не коснулось. Конечно, я делала все, что было нужно: ходила по конторам, собирала справки, отвечала на телефонные звонки с предложениями и прочая и прочая. А в то же время занималась всем этим как бы и не я: что-то, неотступно и ровно вело меня, не позволяя ни остановится, ни устать, ни даже задуматься, вело - будто помимо моей воли и желаний. Поднимаясь утром, я уже знала, что сегодня мне необходимо быть там-то и там- то, сделать то-то и то-то, и это не вводило меня в столбняк и не вызывало ни сопротивления, ни страха. Я просто знала, что должна сделать это и все. Никаких других мыслей - сомнений, раздумий - у меня по этому поводу не возникало. А ведь по сути своей я смертельно почти боялась всех этих официальных заведений и всячески, по возможности, избегала сталкиваться с ними. И тут вдруг это - спокойствие, четкость, размеренность, уступчивость и полная защищенность - от грубости ли, высокомерия или даже хамства, если таковые случались. Я не реагировала на них никак, будто они и не ко мне относились. Но это не было ни равнодушием, ни гордыней. В глубине души у меня сохранялось сочувствие к этим замученным людям, занятым в общем бессмысленными делами, но для перепадов их настроений или просто тяжелых характеров я была недосягаема. Не было это и тупым упрямством, решила, дескать, задумала - сделаю во что бы то ни стало, нет. Упрямство все же предполагает и суетность, и раздражение, и напряженность. Я же была совершенно спокойна, собрана и даже весела и приветлива и - ко всему готова. И в этой готовности было незнакомое, непривычное мне знание , что все будет хорошо... И на самом деле, все прошло на удивление гладко и быстро. И оттого до конца оставалось ощущение как бы нереальности происходящего, будто меня подменили или околдовали, и было это не со мной и я была не совсем я. Но дважды я все же растерялась: вначале, когда предложили обмен прямо на Пушкино и в конце, когда осталось только выписаться из Вильнюса. Действительно, дав объявление на “Подмосковье по ЯЖД”, я почему-то и думать не думала о Пушкино. Будто его вообще и не было. Именно - не было. Пушкино только возникало - в памяти, в сознании, в пространстве, на карте - и лишь в связи с тем, что там служил отец Александр. Я и помыслить не могла, что можно жить “в граде Китеже” или “туманном Альбионе”. Туда - и то с высочайшего благоволения, можно было лишь изредка являться. Такое, должно быть, неосознанно и сложилось у меня представление о Пушкино. Однако и другим я отказывала - и Мытищам, и Ивантеевке, и Щелково и еще кому-то...Словом, колебалась и будто ждала чего-то. И вот - Пушкино. И я растерялась. И даже испугалась. И что-то вдруг перевернулось во мне и от прежнего равновесия не осталось и следа. В душе воцарилась чудовищная и ничем, казалось, не обоснованная неразбериха. И давнишняя мечта вырваться из Вильнюса, и любовь к Москве, “моему городу”, и неожиданно трезвые мысли о жизни в каком-то чужом провинциальном городке, страх перед неустроенностью и одиночеством в нем, и наконец едва ли не физическое отвращение к каким бы то ни было действиям в сторону обмена - все это навалилось, как тать, и окончательно запутало меня, и все было теперь лишь поводом к раздражению и язвительности - я смеялась над своей решимостью уехать из Вильнюса, и смех этот был поистине сатанинским. А гордыня и самолюбие, не оставляя выбора, отчаянно сопротивлялись единственному в сущности оптимальному варианту обмена. И вот в этом состоянии борения (причем, не понятно - мне - ни с чем, ни с кем), я начисто забыла, ради чего же собственно решилась на переезд и чего хочу на самом деле. И когда наконец в рассуждениях своих, больше напоминающих судорожно-панические движения начинающего канатоходца, я пришла к тому, что стала задаваться вопросом, а стоит ли вообще переезжать, вдруг - словно что-то лопнуло у меня в мозгу - и на мгновенье прозрев, я села и написала обо всем отцу Александру. Ответ пришел так скоро, что если бы не московский штамп на конверте, я бы решила, что письмо опустили в Вильнюсе. Вот несколько (первых) строчек из него. “Дорогая Светлана! Надеюсь, что этот вариант пройдет. Он, конечно, очень привлекателен. Сделайте все - а на остальное пусть будет воля Божия...”
Почерк отца, такой неразборчивый и в то же время легкий, летящий, теплая ирония его слов, живая интонация - я так и слышала его голос, мягкий, ровный, будто усмиряющий, - воспоминания, то радостные, то курьезные, промелькнувшие в моей уже просветленной голове - все это буквально вдохнуло в меня жизнь, ту, новую, по которой я так недавно и так счастливо только начала идти. И я стряхнула с себя этот дурман наваждения (иначе я и не могла тогда определить одолевшую меня сумятицу), как инстинктивно смахивают с лица или руки какое-нибудь гаденькое насекомое, прилипшее вдруг к тебе на едва приметной тропинке старого, наполовину высохшего и скрипучего леса...И снова все стало на свои места, и снова ничем не пробиваемый купол - благодати? молитвы? - образовался во мне и вокруг, и я включилась в круговорот обмена на Пушкино...
Этот короткий, но такой тяжкий (как вспышка кори у взрослого) период, когда я осталась один на один с искушением все бросить и сомнения, страх и хаос едва не одолели меня, я запомнила навсегда. Но сейчас уже, только вспоминая, я все видела как бы со стороны и - со странной трепетной радостью. В сущности это был мой первый опыт преодоления напасти, “нападения”, хотя тогда, я, конечно же не воспринимала происходящее так и ничего в общем не преодолевала, а вела себя, как обычно в таких случаях, - бестолково и беспомощно: злилась, нервничала, теряла всякое разумение и ориентацию и - отступала. И все же - опомнилась вовремя, написала отцу...Позже, желая разобраться во всем, что творилось тогда, в тот период, я поняла, что одной моей решимости оказалось недостаточно, чтобы сделать такой в общем-то судьбоносный шаг. Несмотря ни на что - я не была готова к нему. Но несостоятельность мою (вполне извинительную в то время) даже тогда уже, оказывается, могло дополнить, а то и вовсе заменить, только одно - действие Его благодати. Именно это, собственно, и происходило во время моих хождений по “присутственным местам”. И - я расслабилась. Более того, помня и свято веря в благословение отца и его молитву, в глубине души я возгордилась тем, что вот-де как Он мне помогает. И хотя в этой невинной пока и неопасной гордости была огромная доля чистой радости обо всем новом, что переполняло меня, как минимум в одну “ловушку” я все же попалась: чересчур легкомысленно - как к само собой разумеющемуся - отнеслась к Его благословению и опрометчиво предположила, что это я сама вполне со всем справляюсь. И - чуть-чуть, на локоть, “вырвалась” вперед, не отгораживаясь от Него, а слегка как бы подвинув: “Сама!” И Он посторонился, нисколечко, думаю, не обидевшись, лишь лукаво и нежно взглядывая на мой важный профиль. “Сама так сама. Почему бы и нет? Попробуй...” Он ведь не одергивает нас, ни за рукав, ни за штанишки, если мы уже пошли. И я пошла - попробовала - запаниковала - опомнилась - воззвала о помощи и - получила ее. Тут же. От Него - через отца Александра...
“...И я для вас только средство...” - отозвалось в душе на эту уже расплывающуюся в полусне ниточку воспоминаний. И снова, как в тот день, я едва не застонала от вновь пережитого чувства стыда и чего-то еще, иного, того, что поднимает и чувства и сознание к той прозрачности, которая уже не щадит человека...Когда позже, много позже, взбунтовавшись, я спросила отца со свойственной мне горячностью и даже заносчиво: “Почему вы все время меня дергаете?!”, отец ответил коротко и почти небрежно: “Потому что если вас не одергивать, вы входите в штопор...”. И тогда эта фраза лишь ужасно развеселила меня, потому что я знала за собой эту “способность” - заныривать” с головой во что-то, а потом, как букашка, застрявшая в песке, сучить и подергивать лапками-ногами в попытке высвободиться...И вот, названная вслух, да еще с такой точностью и иронией, эта черта моего характера, которая, конечно же и мешала и тормозила (я понимала это) мое движение вперед, оказалась вдруг чем-то отдельным от меня, пусть и присущей мне, но уже никак не безнадежно “грозной”, и я смеялась над ней, над собой легко и счастливо...
Но когда это произошло впервые, мне было не до смеха...А случилось это в день моего отъезда в Вильнюс, когда “отроду” - от крещения моего - мне было всего три месяца. Уезжать было и тягостно и страшно. Ведь я еще не знала о себе окончательно, решусь ли на переезд, сложится ли обмен и вообще - как жить? Как жить в Вильнюсе, в городе, к которому я испытывала идиосинкразию столь мощную, что и присутствие в нем любимых мною людей, не могло ни скрасить, ни сокрушить, ни поколебать ее. Словом, ехала я в Новую деревню со своей крестной, Розой Марковной, в настроении смутном, жалобно-плаксивом и мрачном. Ужасно хотелось, чтобы меня обогрели, приласкали, пожалели. Об этом я и “сочиняла” - еще с вечера и по дороге - почти речь, в выражениях жутко глубокомысленных, а потому - неудобоваримых...И слова, по счастью, увядали на полпути и ничего путного, ясного так и не вышло. Остались несколько, как мне казалось, слов-фраз, вполне сносных, и вот цепляясь за них и в них же путаясь, я подошла - после Розы Марковны - к исповеди. Отец встретил меня почти ласково, легко обнял за плечи и спросив о чем-то незначительном, так же легко и незаметно руку убрал. А я, как часто бывало у меня рядом с отцом вначале, все свои “замечательные” слова растеряла и только выдавила из себя почти механически: “Вы тогда в электричке словно отбросили меня...Пожалуйста, не оставляйте меня...”, - на большее, слава Богу, духа у меня не хватило, потому что здесь, у аналоя, в этой необычной тишине и полумраке храма, неуместность и неестественность слов мгновенно открылись и я покраснела так, что у меня зазвенело в ушах и впору было вообще провалиться в тартарары или просто уйти, убежать. А отец - отец после сказанных все же мною слов, резко подался назад, но увидев, должно быть, меня - с лицом пунцовым и едва не ревущую - снова приблизился и сказал, опустив голову, четко и даже как-то яростно: “Светлана, я никогда никого не оставляю...Но не тянитесь к человеческому, тянитесь к Божескому. Иначе все это может превратиться в иллюзию, в мыльный пузырь. Он лопнет и вы снова окажетесь у разбитого корыта. Существует такая опасность... Все обесценится. Вы должны любыми средствами пробиваться к Богу. И знайте, что я для вас тоже только средство...”
Помню, отошла я от исповеди почти вслепую: голова гудела и заплетаясь, я спустилась с двух ступенек придела. Глубоко в душе я понимала, что отец, конечно же, и “не отбрасывал” меня и не думал “оставлять”. Но нынешняя неожиданная и непривычно суровая интонация и предельная прямота буквально оглушили меня, потому, во-первых, что я-то ждала другого и хотела другого и почти не сомневалась, что будет так, как я себе напредставляла и на что смела, как я полагала, надеяться. Отец же решил иначе. В одной из проповедей он сказал, предварив это словами, которые в точности не помню, но смысл их таков: “Вот мы часто сетуем на то, что Господь не дает нам того-то или того-то...”. И дальше буквально: “Но Он знает, что нам нужно, что нам полезно...” Отец тоже знал, что “полезно” мне, именно сейчас и ни минутой позже, и не позволил распуститься (слезы, сопли) и не подал мне платочка, а одним “щелчком” (как стала позже я называть подобного рода рискованные уроки, преподаваемые отцом Александром), почти одной лишь интонацией заставил опомниться и прийти в себя. И только потом, по-своему, высоко и чисто, и с верой в меня, то есть в то, что я не испугаюсь, не “обижусь” и не убегу, а задумаюсь, пойму и раскаюсь, обрушил на меня вполне возможный вариант дальнейшего развития (и моего и событий) на этой “узкой тропинке”, которую я выбрала и по которой сделала только первые неумелые и сумасбродно-бесстрашные шаги.
Конечно, обо все этом я “додумалась” чуть позже, а не сразу и понимаю, что это лишь сотая доля из всего, что хотел донести до меня отец. А тогда - тогда я почти ничего не “услышала”, потому что как рыба багром, была оглушена одной единственной мыслью. “Как?! Отец не доверяет мне, не доверяет тому, как я иду, не верит? И с этим я должна уехать в Вильнюс!? Нет, это невозможно, я просто умру...” Именно этот страх и затмил суть “урока” и смысл всех отцовских слов вообще, он не доходил до меня. И я тихо и слепо вышла из храма. Бедная моя, чудная Роза Марковна тоже молча поспешала за мной, так и не получив ответа на какой-то вопрос - я просто физически не способна была произнести ни слова. Мы присели на лавочку, под сиренью и Роза Марковна тут же взяла мою руку в обе свои и глядя чуть в сторону, тоже молчала. И не вынеся ее грустного, гордого и спокойного взгляда, я заговорила и рассказала ей все, удивляясь, что помню почти каждое слова отца. Но о своем страхе и обиде даже заикнуться не смогла, язык не повернулся. Да, Светланочка, да, - откликнулась сразу Роза Марковна и пожала мою руку. - Я понимаю вас. Да, моя девочка. Только не надо отчаиваться. Александр (Роза Марковна имела право называть отца просто по имени) оказал вам огромное доверие... Цените его...Ах, Боже мой, “средство”...Ангел наш...
Но, увы, поглощенность собственными переживаниями, даже сейчас не позволила мне услышать эту потрясающую фразу отца, так прямо обнажающую величие и сущность и служения его, и его самого...
Потом мы вышли за ограду храма и молча, легко держась за руки, (была у нас эта удивительная привычка: ходить не под руку, а вот так, держа друг друга за руки) шли по заветной дороге к кладбищу, по которой отец в дни служб, используя каждую минуту, всегда ходил в сопровождении деликатно рассеянной и растянувшейся гуськом толпы прихожан. И зрелище это было прекрасным и достойным эпохи и Сократа и Платона, и вообще - человека... На фоне колосящегося справа ржаного поля и необъятно распахнутого неба в неторопливом достоинстве шли люди, переговариваясь о чем-то негромко и счастливо, и возглавляла это шествие величественная фигура отца в белой рясе, изредка оглядывавшегося на следующих за ним, и всегда при этом на его светлом лице застывала на мгновенье чуть отстраненная полуулыбка. Поистине, картина эта была из другого мира, а может, уже и в другом мире...
А когда мы с Розой Марковной повернули назад, к храму, то с дороги увидели лишь его яркий синий купол, будто оспаривающий первенство у слегка уже выгоревшего августовского неба...
После литургии я стала и легче, и спокойней, и подвижней умом - я пришла в себя и забыв о своих страхах и горечи, о предупреждении или сомнениях отца Александра, помнила теперь только - горячо и живо - последние слова из нашего разговора, и рвалась к отцу всем сердцем, но подойти так и не осмелилась. Изредка я ловила на себе его взгляд, короткий, острый и внимательный, но встретившись с моим, он тут же отворачивался. А потом и вовсе исчез куда-то. От Марии Витальевны мы узнали, что отец уехал причащать кого-то здесь, в Новой деревне, наказав перед тем “устроить” Розу Марковну (Розочку!) в его кабинете. Но Роза Марковна наотрез отказалась и все настойчиво спрашивала у Марии Витальевны, чем она может помочь на кухне. М.В. только кротко и как-то загадочно улыбаясь, тихо и ровно говорила, что ей ничего не нужно, и, напротив, всячески хотела услужить Р.М. Так они и поталкивались на крошечном пространстве кухоньки, хрупкие, маленькие, трогательно и смиренно оспаривая друг у друга право быть хоть чем-то полезными... И всякий раз, когда они невольно касались друг друга - плечом ли, руками или головы их склонялись одновременно над столом, мне казалось, что я слышу необыкновенно чистый и тонкий серебристый звук... Ни одну из них, этих изумительных женщин, несмотря на их почтеннейший возраст (ведь им было по 80 лет!) я даже мысленно не могла назвать ни пожилой, ни старушкой - так явно светилось во всем их облике, в глазах что-то, что было и выше и значительней, нежели годы.
Не желая мешать их общению - они виделись редко, а в храме - тем более - я неуверенно потаптывалась в узеньком предбаннике и все надеялась, что М.В. отправит меня в магазин (как часто бывало) за свежей сметаной к салату или еще чем-нибудь, что она хотела бы подать сегодня к столу отца. К тому, о чем они говорят, я не прислушивалась, а словно впитывала в себя их теплые и тихие, заботливые голоса, - спокойный и ровный М.В. и Р.М. - по-детски кроткий и смиренный, в котором не было и намека на угодливость или сюсюканье. Р.М. просто преклонялась перед служением М.В., ее тактом и молчаливой, но несгибаемой волей и верой.
А меня незаметно окутал странный покой: голова была прозрачно-легкой и сладко гудящей и испытывала я что-то вроде блаженной лени. Но я уже знала, что это не сонливость и не лень, а таково действие этого благословенного места и присутствие рядом двух самых любимых мною женщин: напряжение, настороженность, сумятица были растоплены и смыты как нечто не способное прижиться (и распуститься) в подобной чистоте и высокости. И все, только что происшедшее, увиделось мною непривычно просто и ясно, так и тем, чем собственно оно и было - если отбросить “переживания” уязвленной гордыни и жгучего стыда. А была литургия, была исповедь, строгая и доверительная, был отец Александр, была эта чудная сторожка, было лето, тепло, во дворике храма кучками стояли, переговариваясь, сияя и оглядываясь и местные и москвичи, мои новые друзья и - была я, мрачная, снова зажатая, испуганная в преддверии отъезда в Вильнюс и снова впустившая в себя отчаяние из-за вновь все перевесившей невозможности вырваться из круга одних и тех же проблем, которые, как вол жвачку, я пережевывала уже несколько лет. Но здесь - здесь разрывалось непереносимое уже в своем повторении кружение и проблемы не забывались, но оставляли меня, отступали: я дышала чересчур разряженным для них воздухом - горним и они то ли растворялись в нем, то ли “отползали”, как змеи, теряя свои силы, а надо мной - власть.
И сейчас, сегодня, толчась в предбаннике, рядом с Розой Марковной и Марией Витальевной, я чувствовала, как нечто грузное, тяжкое и неудобное (будто примеряешь платье с чужого плеча) постепенно оставляет меня и я почти засыпаю от блаженного состояния умиротворенности. Но чувство и радости и благодарности, - за все и обо всем - уже заполняло меня и, спохватившись, я уговорила-таки Розу Марковну присесть в кресло и подала ей чашку с чаем. Сама же теперь уже с нетерпением и откровенно ждала возвращения отца Александра единственно для того, чтобы просить у него прощения за нелепые претензии, эгоизм и глупость...Сделав бутерброд для Р.М., я устроилась у ее ног на корточках, подпирая спиной дверь кабинета отца. И тут-то он и зашел, распахнув наружную дверь и на секунду оставаясь в ее проеме, мгновенно охватил сияющим и радостным взглядом эту картинку-идиллию. Но на меня он глянул лишь мельком и сдвинув при этом брови. А Р.М. тут же привстала ему навстречу, протягивая чашку мне, а отцу - руку. Так они и стояли надо мной - держа друг друга за руки и молча и счастливо глядя друг на друга. Наконец отец осторожно обнял Р.М., и тогда я стала медленно, вдоль стенки, подниматься на ноги. Отцу ничего не оставалось, как снова “обратить” на меня внимание и опять лоб его нахмурился и вдруг - вдруг он увидел, что я “в полном порядке” и тут же лицо его просияло, он вскинул голову и знакомая ирония промелькнула в его сияющих глазах. Он склонился к Р.М. и спросил: “Ну?...А почему не у меня?” И Р.М., которая до сих пор беспрекословно подчинялась каждому движению отца, на сей раз слегка отодвинувшись от него, энергично замотала головой: “Не-е-т, нет, Алик! Нет! Тебе надо отдохнуть...Нет! Нам возвращаться пора, Юзя ждет...Нет, нет...”
М.В. тоже стояла рядом, но как-то в сторонке и тихо улыбаясь, уговаривала Р.М. допить хотя бы чашку чая. А я, прижатая к стене, решила, что надо их оставить одних и юркнула в полураскрытую дверь сторожки. Но как только я вернулась во дворик храма, наспех перекурив за оградой, кто-то из прихожан сказал, что меня спрашивала М.В., и я рванулась обратно.
“Светланочка, отец вас зовет...Отнесите ему...- и она протянула мне высокую золотисто-кофейную керамическую кружку. Я оторопело взяла и ее и блюдце с печеньем, а М.В. сама открыла мне дверь кабинета.
Отец сидел за столом и, глядя в окошко, что-то рассеянно ел. Увидев меня, он тут же круто развернул кресло и, указывая на диван, сказал: “Садитесь, - и повторил, видя, что я стою столбом, - садитесь, садитесь”. Я поставила чашку на стол и присела на краешек дивана.
Да... Так значит, вы сегодня уезжаете... Видите, Розочка мне напомнила. Трудно все в голове держать... Ну... рассказывайте, что вас тревожит? - и отец легко коснулся моей руки.
Ох! - вырвалось у меня. - Боюсь...Боюсь уезжать...Смертельно боюсь...
Ну, так уж и смертельно, - отец спокойно отхлебнул чаю и совсем уже повернулся ко мне.
Боюсь встречи... с городом...
Но там ведь, в вашем Вильнюсе, тоже люди живут...
Да, конечно, - глупо согласилась я. - Но там я совсем не такая...не такая, как здесь...
Светлана, год назад вы тоже были... не такая, как сейчас, - облокотившись о кресло, отец смотрел на меня вопросительно-насмешливо. А город... ну что ж...А вы с ним прощайтесь... про-щай-тесь...Это на многое откроет вам глаза.
А как мне быть с...
Припадите к камню, мимо которого он проходил... Это будет хорошим прощанием... тоже, - весело сказал отец.
Значит, все же - расстаться, - сказала я, почему-то нисколько не удивляясь и не сожалея. - Но что-то все-таки надо сделать...
У-то-пить! Утопить, - радостно воскликнул отец, глядя на меня с откровенной насмешкой. А я, хоть и сознавала и нескромность и несдержанность своих вопросов, остановиться уже не могла - гордыня! - и решила прикинуться ничего не замечающей и потому продолжила, сказав, что “утопить” нельзя, потому что он известен, знаменит и вообще - другим тоже нужен...
Тем более! Тем более! - все так же радостно откликнулся отец. - Какое удовольствие топить обыкновенного человека. А так - будет очень торжественно...
Ну все, все, все, - не выдержала я и не рассмеялась, а нахмурилась и отвернулась от отца. - Ну да, я дура...И не хочу больше говорить об этом, все!
Отец лишь коротко взглянул на меня, откинулся на спинку кресла и не глядя потянулся за чашкой на столе. Лицо его было странно большим и далеким одновременно. Оно словно растворялось на мгновенье в чем-то и снова вдруг возникало прямо передо мной. - Ищите золотых рыбок, Светлана, - широко вдруг улыбнулся отец. - Ищите то, что вы сможете любить... - Он поднялся неожиданно мягко и легко и оказавшись на крошечном пространстве между стеллажом, столом и диваном, с какой-то неторопливой плавностью стал вытаскивать с полок то одну, то другую книжку, сосредоточенно-рассеянно листал ее и снова ставил на место. На мгновенье мне опять же подумалось, что отцу нечего больше сказать, а мне нечего больше здесь засиживаться и я готова была вскочить и уйти. Но что-то иное, вне меня, исподволь и властно в то же время окутало меня с головы до пят и, вспыхнув, я не могла ни рукой пошевелить, ни глаз поднять. А отец продолжил вдруг говорить как-то замедленно, ровно, словно каждое слово вычитал в только что раскрытой книге:
Понимаете, Светлана, я уверен, что колючки, которыми вы обрастаете в Вильнюсе, - здесь он взглянул в мою сторону и я увидела, что лицо его застыло в собранности и бледности, - да, чтобы защититься...так вот, я думаю, что все это сооружения искусственные. А на самом деле вы - система открытая...Я убежден в этом. Знаете, есть такое понятие “от-кры-тая сис-тема”...И это главное...А все остальное - наносное, не от хорошей жизни, конечно, я понимаю...Но...должен предупредить вас... - он посмотрел на меня коротко и строго. - Вы пришли к шапочному разбору. Да...Постарайтесь взять все, что сможете, все, - он проговорил это неожиданно жестко и твердо и добавил, уже мягче и улыбнувшись: - А я помогу вам, я-вам-по-мо-гу. И тут же снова сел в кресло, прямо напротив меня и лицо его было уже легким, подвижным и радостным.
Ну? - и он скопировал мое нахмуренное лицо, глянув исподлобья и чуть вытягивая губы, но глаза искрились смехом. - Теперь-то снимите...оборону, а? - и неожиданно осторожно и медленно провел мизинцем по моей брови: - Во-о-т так...И пусть вас ничто не трогает в вашем Вильнюсе... Поднялся он бодро и решительно, прошелся руками по поясу рясы, не глядя вытянул с маленькой полочки какую-то книжку и молча протянул мне. У меня же от лавины ли впечатлений или другого чего-то покруживалась голова и казалось, что ноги спружинят, когда я встану с дивана., - таким прозрачно-легким было все тело.
Я приняла книжку, даже не открывая, а только счастливо глядя на отца, прижала ее к груди. Тогда отец осторожно потянул ее у меня, положил на диван и взяв меня за обе руки, четко и убеждающе произнес: “Вы ничего не должны бояться, Светлана, вы должны осуществляться. А как...неважно. - Он опустил одну мою руку и внимательно посмотрел на меня, словно спрашивая, поняла ли я. Потом как-то вскинулся и не отпуская моей руки, подвел к уголку с иконами: “А теперь я хочу, чтобы мы вместе помолились.” И я замерла рядом с ним в какой-то ошеломленной покорности, ощутив себя при этом четырех-пятилетним ребенком...